«Укрощение красного коня» (привет Кузьме Петрову-Водкину) — вторая часть ретродетектива Юлии Яковлевой о следователе Василии Зайцеве. В первой книге, которая называлась «Вдруг охотник выбегает», Зайцев шел по следу маньяка, обладавшего большим художественным вкусом: своих жертв после их смерти он наряжал и усаживал в позы героев полотен великих мастеров живописи. Во втором томе, на первый взгляд, никакого преступления и нет: несчастный случай — гибель орловского рысака и его наездника во время забега. Однако то, что выглядит как невезение, окажется ниточкой к гораздо более масштабным преступлениям. А если учесть, что время действия — 1931 год, то шанс попасть под копыта истории нарастает с каждым днем. — …И мы должны защищать порядок, жизнь, покой советских граждан! Нанесем удар по кулацким гнездам. Стальным советским кулаком! Каждым имеющимся человекостволом. Ухабистая дорога встряхнула товарища Емельянова. На этот раз в голосе Зайцев услышал и энергию, и злость, и даже некоторое самолюбование. Колыхались флажки, которыми была размечена беговая дорожка. По двум усачам на транспаранте, Сталину и Буденному, пробегали легкие волны, надувались и опадали пузыри — политически неграмотный ветерок заигрывал с вождями. Повязка товарища Емельянова ослепительно белела на солнце. Матово блестела портупея. Зайцев стоял чуть позади него, ему мучительно хотелось почесать лоб под кепкой. Он спохватился, что сам-то вообще никакой не строевой кадр. Команда «смирно» к нему не относилась. Снял кепку, почесал лоб. Натянул снова. Он все еще недоумевал, зачем он здесь. Зачем они все здесь. На лицах курсантов-кавалеристов — зернышки в ряд — не проступало ничего: ни тревоги, ни любопытства. Выражение выглажено дисциплиной. Глаза прямо, нос вздернут, рот сжат. Двадцать три богатыря, снова вспомнил Зайцев. Для чужака, извне — неотличимые в единении. Все как один. Вздымались пики усов Баторского. Зайцев нашел глазами Артемова. Тот смотрел прямо перед собой, как все — молодцевато и в никуда. Речь товарища Емельянова так искусно подавала факты, что только опытное ухо могло их выцедить из политической трескотни. Факты эти очень не понравились Зайцеву. Где-то поблизости засела банда. И это было как-то связано со стрельбой, которой приветствовали их с Зоей приезд. И с мертвыми ногами в телеге во дворе ГПУ. Товарищ Емельянов выпалил последние ядра: — Классовый враг выдвинул ядовитое жало. Подавить кулацкий очаг. Пока он не раскинул террористическое пламя на колхозных землях. Это наш долг. Как людей с оружием в руках! Как советских людей! Как коммунистов! Как… — товарищ Емельянов замялся — не мог придумать дальше. Махнул рукой, как бы оборвав замявшуюся фразу. Строй курсантов ответил неодинаково угрюмым выражением. У кого-то — с оттенком недоверия. У кого-то — скрытой насмешки. У кого-то опаски. Журов дернул подбородком. Больше ни движения, ни звука. Еще залп — последний: — Дадим кулацким бандитам коммунистический ответ! Тщетно. Не зажег. От строя курсантов ККУКСа веяло могильным молчанием, гробовой неподвижностью. Зайцев мог только гадать почему. Что слышали они в речи Емельянова, чего не слышал, не знал он? Он тщетно пытался прочесть это в их лицах. Их неподвижность грозила стать вечной. — Что, бега не состоятся? — вдруг прозвенел капризно голосок. Там, за свежесколоченной оградой, колыхался крепко надушенный шелково-крепдешиново-батистовый цветник: жены. — Мы зря наряжались? — не унималась Анюта Кренделева. Есть такие голоса, слабые и милые, которые способны звонко перекрыть любое расстояние и любой шум, как флейта-пикколо — симфоническое тутти. Забор им тем более не помеха. Товарищ Емельянов слегка клацнул челюстью. Кренделев сжал губы. Кто-то не выдержал — ухмыльнулся. Тотчас издалека грянул хор жен — нестройный, возмущенный: — Откроют трибуну или нет? В чем дело, товарищи? Ну и манеры. Я близка к обмороку, солнце так и бьет, мне надо в тень… Что случилось? Провокация? Не говорите ерунды. Это свинство! Товарищи, ау! Бега отменены? Вражеская вылазка? Косоглазый зам уловил движение головы шефа — тотчас согнул стан, наклонил мохнатое ухо. — Уведите. Распорядитесь. Разъясните. Уладьте, — проскрипел сквозь зубы товарищ Емельянов. — Ну! Косоглазый припустил, пыля, к ограде. — Бега разве отменены? — спросил властно голос из строя. Баторский. Товарищ Емельянов сменил тактику и тон. — Это, товарищи, вам решать. Я вам приказывать не могу. По мне, так странно устраивать праздник, когда враг поднял голову. В округе выявлено затаившееся террористическое гнездо бывших белоказаков. Несколько семейств. На станице. Зайцев уловил не то что вздох, пронесшийся по строю. Словно ледяной порыв: всех так и заморозило. А товарищ Емельянов даже начал раскачиваться — с пяток на носки, с пяток на носки. Как будто это помогало выталкивать из нутра слова: — Они не пожелали вступать в колхоз. В свое время. Укрыли от советской власти! Зерно и скот! А теперь замечены! В новой попытке! — Так это они стреляли в нас с товарищем? — спросил Зайцев, смяв шуршащую газетой речь Емельянова. В тишине каждое слово звучало отчетливо. — Откуда вы знаете? Строй слушал во все уши. Емельянов клацнул челюстью. — Такие вещи знают! Вы не местный — вам не понять здешней ситуации. Он снова обернулся к курсантам: — Первая попытка уничтожить гнездо показала! Враг вооружен и готов к сопротивлению. Я вам приказывать не могу, — вдруг задушевно добавил он. — Я могу только сказать от себя. Враг сильный и опасный. Нам нужна помощь надежных советских людей. Каждый штык, каждый ствол. — Я прошу прощения, — подал голос Баторский. — Вопрос. По составу врага. Товарищ Емельянов ободрился, кивнул, приглашая. — Спрашивайте, товарищ Баторский. Отвечу с прямотой. Баторский глядел не на него — на своих курсантов. Мальчиков. — А сколько в этом гнезде — детей? Товарищ Емельянов потрогал себя за жесткую щетку волос. — О детях этих врагов позаботится советская власть. Даст им шанс вырасти честными советскими людьми. А баб жалеть нечего. Они мужиков стоят. Кулаку — раскулачивание. Бандитам и террористам — ответ по закону. Жалость здесь неуместна. Зайцев проклял тот миг, когда полез в его дьявольский автомобиль. — Кто готов. Добровольцы. И опять ничего. Только легкомысленный ветерок обдувал лица, хлопал флажками. «Что же мне делать? — думал Зайцев. — Не могу, срочный телефонный разговор с Ленинградом? Симулировать внезапный приступ падучей? Боже, какая глупость. Есть выход лучше?» Ум его тщетно метался. — Ну-с, товарищи курсанты, — задумчиво обратился к строю Баторский. — Вот хорошая задача для красных командиров. Карательная операция. Задача по плечу. Женщины, дети. Кто видит перед собой врага, по которому стрелять, — шаг вперед. Зайцев внутренне ахнул. Баторский дернул себя за ус. — Но здесь не знаю, что и сказать. Товарищ Емельянов однозначно настаивает: перед вами враг. — Кулак, — уточнил Емельянов. — И террорист. — И о карьере вам своей подумать самое время, — задумчиво выговорил Баторский. Взгляд его переходил от одного лица к другому. Как бы прощупывая каждого. — Какая уж может быть карьера, если курсант уклоняется от выполнения долга каждого советского гражданина? — почти монотонно, словно читал лекцию, выговаривал он. — Военный человек должен исполнять приказы. И отдавать. И честь знать. Вот уравнение — решайте. «Честь», «честь» — билось у Зайцева сердце. Глаза Баторского на миг обожгли и его («думает, что я заодно с ними» — Зайцева окатило стыдом). Вернулись на побагровевшее лицо товарища Емельянова. — Добровольцы. Шаг вперед! — выкрикнул Баторский. «Вот вам и будущие маршалы, — лихорадочно думал Зайцев. — Вот вам и мальчики. Но что делать — мне?» А при этом какой-то частью своего существа с любопытством ждал: что они выберут? «А я?» Сердце его бухало. Пока речь о них. Но дойдет и до него. Бесчестие или карьера. Одна катастрофа или другая. Выбор был неотвратим, как смерть. «Но что выберу я?» — вглядывался в собственную душу Зайцев. На самое дно. Казалось, даже ветер стих. Раскаленный миг все тянулся. — Я… Чеканным шагом вышел из строя Журов. Вздернул руку к виску. — Товарищ Баторский, разрешите обратиться. Рука застыла у виска. Армейский истукан. Все замерли, если только была еще одна — следующая — ступень неподвижности у того паралича, в котором цепенел строй. Разрешаю. Журов отмахнул руку вниз. — Прошу позволения покинуть строй. И добавил: — Лошадь ждет — перегреется. У Баторского дрогнули зрачки. «Вот тебе и будущая звезда. Сорвалась и упала. Кончено», — только и подумал Зайцев. — Разрешаю, — распорядился Баторский. С болью? С облегчением? Зайцев не успел понять. Журов крутанулся на каблуках. — Я тоже, — щелкнул шаг из строя. — Прощу позволения. Артемов. Журов бросил на него взгляд. Ученик учителю. «Что ж ты делаешь», — успел пожалеть Зайцев. Но больше не успел подумать ничего. — И я. — Прошу позволения. — И я. — Я тоже. — Выйти из строя. — Разрешите покинуть. — И я. Пронеслось через всю шеренгу, через каждый рот. Что крестьянского сына, что дворянского. Молчание Емельянова стало ватным. — Добровольцев нет, — отчеканил и с фальшивым сожалением развел руками Баторский. — А приказ я отдать не могу, товарищ Емельянов. Надо мной товарищ Буденный. Я приказы лишь исполняю. За самоуправство меня под трибунал. — Я уверен, что товарищ Буденный, когда узнает… — залопотал Емельянов. Фигуры его зама, гэпэушных молодцов казались будто вырезанными из картона. Казалось, если ветер сейчас опять дунет, они опрокинутся. Их покатит, потащит в пыли. И все окажется сном. У Зайцева звенело в ушах. Он уже не знал: от голода, от жары, от всего? Чуть не подпрыгнул: Пам! Пам! Откуда-то сверху разрывались пушечные хлопки — аплодисменты: пам! пам! Пам! Каждый хлопок тяжело падал с трибуны. Зайцев обернулся. Со скамьи медленно поднимался военный. Светлые глаза. Что-то неуловимо наполеоновское в холеном лице под фуражкой. Большой чин. Ладони ковшами: так лупили с галерки Мариинского театра петербургские студенты. Пам! Пам! Пам! — уронил он еще несколько хлопков стоя. Не спеша спустился по грубо сколоченным боковым ступеням, сошел с трибуны. Подошел. Рот усмехнулся. Губы, которые обычно называют «капризно изогнутыми». Рот баловня судьбы, любителя и любимца женщин. Глаза холодно осмотрели строй. — Цирковое представление окончено, я полагаю. Зайцев его узнал. Тухачевский. Совсем недавно был командующим Ленинградским военным округом. А потом? Зайцев не знал: видимо, Тухачевский взлетел так высоко, что взгляды простых смертных туда не добирались. Тухачевский перевел взгляд на Баторского. Тот отдал честь. — Здравствуйте, товарищ Баторский. — Здравия желаю. — Товарищи. Тухачевский заложил руки за спину. О сходстве с портретами Наполеона — только не обычными, а парадными, льстивыми, сам Тухачевский, похоже, отлично знал. — Товарищи курсанты недовольны, что там окопались женщины и дети, — поспешил с объяснением Емельянов. Зайцев его тут же возненавидел. Но отчасти и пожалел; в голосе Емельянова он слышал: такой роскоши, как милосердие к женщинам и детям, ему, Емельянову, по должности не положено. Не по чину. Не то бы он, Емельянов, так пожалел, он бы утопил в своей жалости этих кулацких женщин и детей… — Враг может принимать любое обличье, товарищ Емельянов, — величаво и безразлично заверил Тухачевский нимало ему не интересного провинциального гэпэушника. А смотрел — на курсантов. — Уничтожать врагов советского строя — первостепенная задача Красной армии. Слова веские, как ледяные глыбы. Такой не заорет, сапожками не застучит. Его, в отличие от Наполеона, рост не подвел — будущим портретистам не придется приукрашивать. — Очень жаль, товарищи, — неторопливо выговаривал Тухачевский. — Что такие вот настроения проникли в кадровый оплот Красной армии — Высшие командирские курсы. Очень жаль. «Барский голос», — отметил Зайцев. Прозрачные глаза несколько задержались на Зайцеве — уделили миг человеческой мошке, не вполне понимая, что гражданский тип здесь делает. Зайцев встретил его взгляд, понял: «Ничего тебе не жаль. Никого и никогда». Скользнули дальше. — Примечательно, что из всех подразделений ККУКСа подобное имеет место не на артиллерийских курсах. Не на химических. Не на штабных. Не на авиационных. Не на бронетанковых. А именно кавалерийских. Не удивлен. Род войск, который доживает свои последние дни перед тем, как уйти в историю. — Славную историю, — расцепил губы Баторский. Тухачевский обернулся. Ответил не сразу — и глядя несколько мимо Баторского: — Могу только догадываться, откуда, от кого эти настроения проникают в будущий комсостав Красной армии. Тон говорил, что догадки здесь ни к чему: кто заражает будущий комсостав, он, Тухачевский, был уверен. Глаза его снова морозили курсантов. — Только настроения ваши никому не интересны. Приказ есть приказ. За неповиновение — трибунал. Надо будет — весь курс под трибунал, под расстрел пойдет. Он остановился напротив Журова. — Не сомневайтесь. Это армия. Незаменимых нет. Но голубые глаза спокойно смотрели в ледяные серые. Журов снял фуражку. Движения его были спокойными, плавными. Зайцев знал эту подчеркнутую плавность у ленинградских бандитов. Она предвещала единственное и неизбежное развитие событий. «Сейчас даст ему в морду», — на миг ахнул он. Но Журов не размахнулся. Не сунул коротким жестом кулак в живот. Не боднул противника головой в лицо. Он так же спокойно отстегнул кобуру с пистолетом. Положил ее в фуражку. Протянул товарищу Тухачевскому. Зайцев увидел бледное, совершенно побелевшее лицо Артемова. Он и не знал, что живой человек может так бледнеть — до восковой прозрачности. Журов стоял с фуражкой. Тухачевский не вынул рук из-за спины. Лицо его не дрогнуло ни мускулом. Это был поединок воль. Журов тоже ничуть не изменился в лице. Не сводя глаз, спокойно уронил фуражку плашмя — в пыль, у сверкающих сапог товарища Тухачевского. Рывком отдал честь. Резко развернулся — прямая спина, вздернутый подбородок. И покинул строй. Шаги его, казалось, отдавали в ребрах. Зайцев не сразу понял, что это бухает его собственное сердце. — Превосходно. Ну что ж, — медленно, как удав, разматывающий кольца, развертывал фразу Тухачевский. — Подождем прибытия товарища Буденного. Вашего непосредственного командира. А пока командуйте вольно, товарищ Баторский. — Строй. Воль-на! Раз-зой-тись! С шорохом порядок расстроился: люди пошли, побрели, зашагали прочь. Но еще не решались глядеть друг на друга. Зайцев сделал несколько шагов. Остановился, точно не узнавая, где он. Трибуны разевали пустую пасть. — Товарищ Зайцев! — подал голос Емельянов. — Вы идете? — Нет, — неожиданно просто ответил Зайцев. — Я не иду. Повернулся и пошел прочь. Удивляясь этой легкости. Веселой легкости мертвеца.
Предыдущая запись
Следующая запись